Я, заикаясь, путаясь в словах и конфузясь, рассказал ей, в чем дело. Она внимательно слушала, уставив свои серые глаза прямо на меня. Напряженное ли внимание, с каким она вникала в мои слова, или что-то другое придавало ее взору суровое и немного жестокое выражение.
— Хорошо, — сказала она наконец. — Я понимаю, что вам нужно! Я и лицо себе такое сострою.
— Можно без этого обойтись, Надежда Николаевна, лишь бы ваше лицо…
— Хорошо, хорошо. Когда же мне быть у вас?
— Завтра, в одиннадцать часов, если можно.
— Так рано? Ну, так, значит, надо ехать спать ложиться. Сенечка, вы проводите меня?
— Надежда Николаевна, — сказал я, — мы не условились еще об одной вещи: это ведь даром не делается.
— Что ж, вы мне платить будете, что ли? — сказала она, и я почувствовал, что в ее голосе звенит что-то гордое и оскорбленное.
— Да, платить; иначе я не хочу, — решительно сказал я.
Она окинула меня высокомерным, даже дерзким взглядом, но почти тотчас же лицо ее приняло задумчивое выражение. Мы молчали. Мне было неловко. Слабая краска показалась на ее щеках, и глаза вспыхнули.
— Хорошо, — сказала она, — платите. Сколько другим натурщицам, столько и мне. Сколько я получу за всю Шарлотту, Сенечка?
— Рублей шестьдесят, я думаю, — ответил он.
— А сколько времени вы будете ее писать?
— Месяц.
— Хорошо, очень хорошо! — оживленно сказала она. — Я попробую брать с вас деньги. Спасибо вам!
Она протянула мне свою тонкую руку и крепко пожала мою.
— Он у вас ночует? — спросила она, оборачиваясь ко мне.
— У меня, у меня.
— Я сейчас отпущу его. Только пусть довезет.
Через полчаса я был дома, а через пять минут после меня вернулся Гельфрейх. Мы разделись, легли и потушили свечи. Я начинал уже засыпать.
— Ты спишь, Лопатин? — вдруг раздался в темноте Сенечкин голос.
— Нет, а что?
— Вот что: я сейчас же дал бы отрубить себе левую руку, чтобы этой женщине было хорошо и чисто, — сказал он взволнованным голосом.
— Отчего же не правую? — спросил я, засыпая.
— Глупый! А писать-то чем я буду? — серьезно спросил Сенечка.
Когда я проснулся на другой день, в окно уже глядело серое утро. Посмотрев на слабо освещенное бледное миловидное лицо Гельфрейха,
спавшего на диване, вспомнив вчерашний вечер и то, что у меня будет натурщица для картины, я повернулся на другой бок и снова заснул чутким утренним сном.
— Лопатин! — раздался голос.
Я слышал его во сне. Он совпал с моим сновидением, и я не просыпался, но кто-то трогал меня за плечо.
— Лопатин, проснитесь, — говорил голос. Я вскочил на ноги и увидел Бессонова.
— Это вы, Сергей Васильевич?
— Я… Не ждали так рано? — тихо сказал он. — Говорите тише: я не хотел бы разбудить горбуна.
— Что вам нужно?
— Оденьтесь, умойтесь; я скажу. Пойдемте в другую комнату. Пусть он спит.
Я забрал под мышку платье и сапоги и вышел одеваться в мастерскую. Бессонов был очень бледен.
— Вы, кажется, не спали эту ночь? — спросил я.
— Нет, спал. Встал очень рано и работал. Скажите, чтобы нам дали чаю, и поговорим. Кстати, покажите вашу картину.
— Не стоит теперь, Сергей Васильевич. Вот погодите, скоро кончу ее в исправленном и настоящем виде. Может быть, вам неприятно, что я поступил против вашего желания, но вы не поверите, как я рад, что кончу, что это так случилось. Лучше Надежды Николаевны я и ожидать для себя ничего не мог.
— Я не допущу того, чтобы вы писали с нее, — глухо сказал он.
— Сергей Васильевич, вы, кажется, пришли ссориться со мной?
— Я не допущу ее бывать у вас каждый день, проводить с вами целые часы… Я не позволю ей.
— Есть ли у вас такая власть? Как вы можете не позволить ей? Как вы можете не позволить мне? — спрашивал я, чувствуя, что начинаю раздражаться.
— Власть… Власть… Нескольких слов будет довольно. Я напомню ей, что такое она. Я скажу ей, что такое вы. Я скажу ей о вашей сестре, Софье Михайловне…
— Я не позволю вам заикаться о моей сестре. Если есть у вас право на эту женщину, — пусть правда то, что вы мне говорили о ней, пусть она пала, пусть десятки люден имеют на нее такие же права, как вы, — у вас есть право на нее, но у вас нет прав на мою сестру. Я запрещаю вам говорить ей что-нибудь о сестре! Слышите?
Я чувствовал, что голос мой зазвенел угрозой. Он начинал выводить меня из себя.
— Так вот как! Вы показываете когти! Я не знал, что они у вас есть. Хорошо, вы правы: на Софью Михайловну я не имею никаких прав. Я не осмелюсь поминать имя ее всуе. Но эта… эта…
Он в волнении несколько раз прошелся из угла в угол комнаты. Я видел, что он взволнован серьезно. Я не понимал, что с ним делается. В прошлый наш разговор он и словами и тоном своим выразил такое нескрываемое презрение к этой женщине, а теперь… Неужели?..
— Сергей Васильевич, — сказал я, — вы любите ее! Он остановился, взглянул на меня странным взглядом и отрывисто промолвил:
— Нет.
— Что же вас точит? Из-за чего вы подняли всю эту бурю? Не могу же я поверить, что вы печетесь о спасении моей души из когтей этого воображаемого дьявола.
— Это мое дело, — сказал он. — Но помните, что каким бы то ни было путем, а я помешаю вам… Я не позволю! Слышите? — задорно крикнул он.
Я почувствовал, что кровь бросилась мне в голову. В том углу, где я стоял в это время спиною к стене, был навален разный хлам: холсты, кисти, сломанный мольберт.
Тут же стояла палка с острым железным наконечником, к которой во время летних работ привинчивается большой зонт. Случайно я взял в руки это копье, и когда Бессонов сказал мне свое «не позволю», я со всего размаха вонзил острие в пол. Четырехгранное железо ушло в доски на вершок.